Неточные совпадения
Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим на
стене портретам Багратиона и Колокотрони, [Колокотрони — участник национально-освободительного движения
в Греции
в 20-х г. XIX
в.] как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится не к тому лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого знает, что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его
в посредники; и несколько смешавшийся
в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже
уйти прочь.
С каким-то неопределенным чувством глядел он на домы,
стены, забор и улицы, которые также с своей стороны, как будто подскакивая, медленно
уходили назад и которые, бог знает, судила ли ему участь увидеть еще когда-либо
в продолжение своей жизни.
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья,
уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и
в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься — до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на
стене… — И вслед за этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался с минуту за дверью.
Она
ушла, сердито шаркая туфлями. Самгин встал, снова осторожно посмотрел
в окно,
в темноту;
в ней ничего не изменилось, так же по
стене скользил свет фонаря.
Испуг, вызванный у Клима отвратительной сценой, превратился
в холодную злость против Алины, — ведь это по ее вине пришлось пережить такие жуткие минуты. Первый раз он испытывал столь острую злость, — ему хотелось толкать женщину, бить ее о заборы, о
стены домов, бросить
в узеньком, пустынном переулке
в сумраке вечера и
уйти прочь.
Он
ушел, и комната налилась тишиной. У
стены, на курительном столике горела свеча, освещая портрет Щедрина
в пледе; суровое бородатое лицо сердито морщилось, двигались брови, да и все, все вещи
в комнате бесшумно двигались, качались. Самгин чувствовал себя так, как будто он быстро бежит, а
в нем все плещется, как вода
в сосуде, — плещется и, толкая изнутри, еще больше раскачивает его.
Самгин стоял у
стены, смотрел, слушал и несколько раз порывался
уйти, но Вараксин мешал ему, становясь перед ним то боком, то спиною, — и раза два угрюмо взглянул
в лицо его. А когда Самгин сделал более решительное движение, он громко сказал...
— Вам вредно волноваться так, — сказал Самгин, насильно усмехаясь, и
ушел в сад,
в угол, затененный кирпичной, слепой
стеной соседнего дома. Там, у стола, врытого
в землю, возвышалось полукруглое сиденье, покрытое дерном, — весь угол сада был сыроват, печален, темен. Раскуривая папиросу, Самгин увидал, что руки его дрожат.
Самгин, оглушенный, стоял на дрожащих ногах, очень хотел
уйти, но не мог, точно спина пальто примерзла к
стене и не позволяла пошевелиться. Не мог он и закрыть глаз, — все еще падала взметенная взрывом белая пыль, клочья шерсти; раненый полицейский, открыв лицо, тянул на себя медвежью полость; мелькали люди, почему-то все маленькие, — они выскакивали из ворот, из дверей домов и становились
в полукруг; несколько человек стояло рядом с Самгиным, и один из них тихо сказал...
Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно — она отталкивает его, прячется,
уходит в свои права, за свою девическую
стену, стало быть… не хочет. А между тем она не довольна всем положением, рвется из него, стало быть, нуждается
в другом воздухе, другой пище, других людях. Кто же ей даст новую пищу и воздух? Где люди?
Когда там, вверху, над землей, пробегали облака, затеняя солнечный свет,
стены подземелья тонули совсем
в темноте, как будто раздвигались,
уходили куда-то, а потом опять выступали жесткими, холодными камнями, смыкаясь крепкими объятиями над крохотною фигуркой девочки.
— На прощанье?! Спокойно?! Боже мой… Нет, ты никуда не
уйдешь… я живую замурую тебя
в четыре
стены, и ты не увидишь света божьего… На прощанье! Хочешь разве, чтобы я тебя проклял на прощанье?.. И прокляну… Будь ты проклята, будьте вы оба прокляты!..
—
В добрый час… Жена-то догадалась хоть
уйти от него, а то пропал бы парень ни за грош… Тоже кровь, Николай Иваныч… Да и то сказать: мудрено с этакой красотой на свете жить… Не по себе дерево согнул он, Сергей-то… Около этой красоты больше греха, чем около денег. Наш брат, старичье, на
стены лезут, а молодые и подавно… Жаль парня. Что он теперь: ни холост, ни женат, ни вдовец…
Это высокий, худощавый человек, благообразный, с большою бородой. Он служит писарем
в полицейском управлении и потому ходит
в вольном платье. Трудолюбив и очень вежлив, и, судя по выражению, весь
ушел в себя и замкнулся. Я был у него на квартире, но не застал его дома. Занимает он
в избе небольшую комнату; у него аккуратная чистая постель, покрытая красным шерстяным одеялом, а около постели на
стене в рамочке портрет какой-то дамы, вероятно, жены.
Всей силой наперли миршенские! Не устоять бы тут якимовским, втоптали бы их миршенцы
в грязную речку, но откуда ни возьмись два брата родных Сидор да Панкратий, сыновья якимовского кузнеца Степана Мотовилова. Наскоро стали они строить порушенную
стену, быстро расставили бойцов кого направо, кого налево, а на самой середке сами стали супротив Алеши Мокеева, что последний из хоровода
ушел, — больно не хотелось ему расставаться с бедной сироткою Аннушкой.
В ожидании всенощной мы успели перебывать везде: и
в церквушках, где всем мощам поклонились (причем матушка,
уходя, клала на тарелку самую мелкую монету и спешила скорее отретироваться), и
в просвирной, где накупили просвир и сделали на исподней корке последних именные заздравные надписи, и на валу (так назывался бульвар, окружавший монастырскую
стену).
Море иногда мелькало между деревьями, и тогда казалось, что,
уходя вдаль, оно
в то же время подымается вверх спокойной могучей
стеной, и цвет его был еще синее, еще гуще
в узорчатых прорезах, среди серебристо-зеленой листвы.
Мать кивнула головой. Доктор
ушел быстрыми, мелкими шагами. Егор закинул голову, закрыл глаза и замер, только пальцы его рук тихо шевелились. От белых
стен маленькой комнаты веяло сухим холодом, тусклой печалью.
В большое окно смотрели кудрявые вершины лип,
в темной, пыльной листве ярко блестели желтые пятна — холодные прикосновения грядущей осени.
Но она молчит. Я вдруг слышу тишину, вдруг слышу — Музыкальный Завод и понимаю: уже больше 17, все давно
ушли, я один, я опоздал. Кругом — стеклянная, залитая желтым солнцем пустыня. Я вижу: как
в воде — стеклянной глади подвешены вверх ногами опрокинутые, сверкающие
стены, и опрокинуто, насмешливо, вверх ногами подвешен я.
В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья — тот самый. Я понял: они здесь, и мне не
уйти от всего этого никуда, и остались только минуты — несколько десятков минут… Мельчайшая, молекулярная дрожь во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) — будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела — слишком легкое, и вот все
стены, переборки, кабели, балки, огни — все дрожит…
— Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за
Стенами. Голые — они
ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми
в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи, — мы хотим…
Вот уже видны издали мутно-зеленые пятна — там, за
Стеною. Затем легкое, невольное замирание сердца — вниз, вниз, вниз, как с крутой горы, — и мы у Древнего Дома. Все это странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом
в стеклянную скорлупу: иначе оно, конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери — старуха, вся сморщенная, и особенно рот: одни складки, сборки, губы уже
ушли внутрь, рот как-то зарос — и было совсем невероятно, чтобы она заговорила. И все же заговорила.
Я очнулся
в одном из бесчисленных закоулков во дворе Древнего Дома: какой-то забор, из земли — голые, каменистые ребра и желтые зубы развалившихся
стен. Она открыла глаза, сказала: «Послезавтра
в 16».
Ушла.
Тогда я запирался у себя
в комнате или
уходил на самый конец сада, взбирался на уцелевшую развалину высокой каменной оранжереи и, свесив ноги со
стены, выходившей на дорогу, сидел по часам и глядел, глядел, ничего не видя.
Ушедши после обеда
в свой кабинет по обыкновению отдохнуть, он, слышно было, что не спал: сначала все ворочался, кашлял и, наконец, постучал
в стену, что было всегда для Палагеи Евграфовны знаком, чтоб она являлась.
Она слышала различные изменения
в этих движениях: тени то медленно плыли, то вдруг неслись быстро, быстро летели одна за другой и исчезали, как будто таяли
в темных углах или
уходили сквозь
стены.
И тогда огромная крепость,
в плоских
стенах которой не было ни одного огонька,
уходила в мрак и тишину, чертою молчания, неподвижности и тьмы отделяла себя от вечно живого, движущегося города.
И они
ушли. Как-то
ушли. Были, стояли, говорили — и вдруг
ушли. Вот здесь сидела мать, вот здесь стоял отец — и вдруг как-то
ушли. Вернувшись
в камеру, Сергей лег на койку, лицом к
стене, чтобы укрыться от солдат, и долго плакал. Потом устал от слез и крепко уснул.
Лелька нахмурилась, перестала петь и испуганно прикусила губу. Позор! Ой, позор! Комсомолка, теперь даже член партии уже, — и вдруг сейчас разревется! Быстро
ушла за кулисы,
в самом темном углу прижалась лбом к холодной кирпичной
стене, покрытой паутиной, и сладко зарыдала.
Три-четыре картины русских художников,
в черных матовых рамах,
уходят в полусвет
стен.
Она прошла дальше,
в полуосвещенную комнату покороче, почти совсем без мебели. Несколько кресел стояло у левой
стены и около карниза. Она села тут за углом, так, чтобы самой
уйти в тень, а видеть всех. Это местечко у ней — любимое. Тут прохладно, можно сесть покойнее, закрыть глаза, когда что-нибудь понравится, звуки оркестра доходят хоть и не очень отчетливо, но мягко. Они все-таки заглушают разговоры… Найти ее во всяком случае нетрудно — кто пожелает…
В глубине ее поставлена кровать; часть левой
стены ушла под лежанку, темную от печки.
— Ты слушай дальше-то: он от меня, а я за ним… Страшновато, а я уж пошел на отчаянность: что будет. Завел он меня
в одну рассечку да прямо
в стену и
ушел в забой. Теперь понимаешь?
Он стоял под навесом сарая, прижавшись к
стене, и смотрел на дом, — казалось, что дом становится всё ниже, точно
уходит в землю.
Илья лежал молча. Ему хотелось, чтоб дядя
ушёл. Полузакрытыми глазами он смотрел
в окно и видел пред собой высокую, тёмную
стену.
Окна глубоко
уходили в серые
стены; занавески толстыми складками висели над окнами, а стёкла
в них были мутные.
Катя встала, на голое тело надела легкое платье из чадры и босиком вышла
в сад. Тихо было и сухо, мягкий воздух ласково приникал к голым рукам и плечам. Как тихо! Как тихо!.. Месяц закрылся небольшим облачком, долина оделась сумраком, а горы кругом светились голубовато-серебристым светом. Вдали ярко забелела
стена дачи, — одной, потом другой. Опять осветилась долина и засияла тем же сухим, серебристым светом, а тень
уходила через горы вдаль.
В черных кустах сирени трещали сверчки.
Милиционер
ушел, за ним
ушел и солдат.
В комнате было тихо, мухи бились о пыльные стекла запертых окон. На великолепном письменном столе с залитым чернилами бордовым сукном стояла чернильная склянка с затычкой из газетной бумаги. По
стенам висели портреты и воззвания.
—
Уйди! — истерически закричал Ежов, прижавшись спиной к
стене. Он стоял растерянный, подавленный, обозленный и отмахивался от простертых к нему рук Фомы. А
в это время дверь
в комнату отворилась, и на пороге стала какая-то вся черная женщина. Лицо у нее было злое, возмущенное, щека завязана платком. Она закинула голову, протянула к Ежову руку и заговорила с шипением и свистом...
—
Уходи, — глухо сказал Фома, глядя
в стену широко раскрытыми глазами.
Поп
ушел, и мы вышли на веслах
в тесноте сырых
стен на чистую воду, пройдя под конец каменную арку, заросшую кустами.
— Боже мой! — Он встрепенулся, увидев, что бронзовые часы письменного стола указывают 12. — Я должен идти.
В стене не едят, конечно, но… но открывается люк, и вы берете. Это очень удобно, как для вас, так и для слуг… Решительно
ухожу, Санди. Итак, вы — на месте, и я спокоен. До завтра.
—
Уйдите от меня! — добавил он через секунду, не сводя острого, встревоженного взгляда с длинных пол, которые все колыхались, таинственно двигались, как будто кто-то
в них путался и, разом распахнувшись, защелкали своими взвившимися углами, как щелкают детские, бумажные хлопушки, а по стеклам противоположного окна мелькнуло несколько бледных, тонких линий, брошенных заходящей луною, и вдруг все стемнело; перед Долинским выросла огромная мрачная
стена, под
стеной могильные кресты, заросшие глухой крапивой, по
стене медленно идет
в белом саване Дора.
— Ах,
уйди ты!
Уйди! — подумал больной, и
стена и Дора тотчас же исчезли от его думы, но зато
в темной арке белого камина загорелся приятный голубоватый огонь, и перед этим огнем на полу, грациозно закинув под голову руки, лежала какая-то совершенно незнакомая красивая женщина.
Наша деревня с каждым днем разрушалась. Фанзы стояли без дверей и оконных рам, со многих уже сняты были крыши; глиняные
стены поднимались среди опустошенных дворов, усеянных осколками битой посуды. Китайцев
в деревне уже не было. Собаки
уходили со дворов, где жили теперь чужие люди, и — голодные, одичалые — большими стаями бегали по полям.
Г-жа Петицкая, разумеется, повиновалась ей, но вместе с тем сгорала сильным нетерпением узнать, объяснился ли Миклаков с княгиней или нет, и для этой цели она изобретала разные способы: пригласив гостей после чаю сесть играть
в карты, она приняла вид, что как будто бы совершенно погружена была
в игру, а
в это время одним глазом подсматривала, что переглядываются ли княгиня и Миклаков, и замечала, что они переглядывались; потом, по окончании пульки, Петицкая, как бы забыв приказание княгини, опять
ушла из гостиной и сильнейшим образом хлопнула дверью
в своей комнате, желая тем показать, что она затворилась там, между тем сама, спустя некоторое время, влезла на свою кровать и стала глядеть
в нарочно сделанную
в стене щелочку, из которой все было видно, что происходило
в гостиной.
Только теперь, очутившись один
в четырех
стенах своей одинокой избы, Ермак Тимофеевич снова ощутил
в сердце то радостное чувство, с которым он ехал
в поселок, после того как расстался с Яшкой на дне оврага. Это чувство было на некоторое время заглушено грустным расставаньем с есаулом и ушедшими
в поход казаками — горьким чувством остающегося воина, силою обстоятельств принужденного сидеть дома, когда его сподвижники
ушли на ратные подвиги. Но горечь сменилась сладостным воспоминанием!
А время
уходило, снег заносил больше и больше
стены дома, и мы всё были одни и одни, и всё те же были мы друг перед другом; а там где-то,
в блеске,
в шуме, волновались, страдали и радовались толпы людей, не думая о нас и о нашем уходившем существовании.
Она нерешительно обувает сандалии, надевает на голое тело легкий хитон, накидывает сверху него покрывало и открывает дверь, оставляя на ее замке следы мирры. Но никого уже нет на дороге, которая одиноко белеет среди темных кустов
в серой утренней мгле. Милый не дождался —
ушел, даже шагов его не слышно. Луна уменьшилась и побледнела и стоит высоко. На востоке над волнами гор холодно розовеет небо перед зарею. Вдали белеют
стены и дома иерусалимские.
Как только
ушел смотритель, Настя бросилась к окну, потом к двери, потом опять к окну. Она хотела что-то увидеть из окна, но из него ничего не было видно, кроме острожной
стены, расстилающегося за нею белого снежного поля и ракиток большой дороги, по которой они недавно шли с Степаном, спеша
в обетованное место, где, по слухам, люди живут без паспортов. С каждым шумом у двери Настя вскакивала и встречала входившего словами: «Вот я, вот! Это за мною? Это мое дитя там?» Но это все было не за нею.